Люди

Разрушение мира

Нобелевский лауреат Светлана Алексиевич, книга которой стала основой для бьющего рекорды популярности сериала Чернобыль от НВО, рассказывает, как сама пережила катастрофу на атомной станции и чем, по ее мнению, все это обернулось для СССР

Нобелевский лауреат Светлана Алексиевич, книга которой стала основой для бьющего рекорды популярности сериала Чернобыль от НВО, рассказывает, как сама пережила катастрофу на атомной станции и чем, по ее мнению, все это обернулось для СССР

 

Алексей Тарасов

 

 

На каждую свою книгу нобелевский лауреат по литературе белорусская писательница Светлана Алексиевич тратит не меньше пяти лет. В сумме из‑под ее пера вышло шесть документальных книг и значительно больше сценариев, которые стали фильмами разных жанров.

Все литературные труды Алексиевич — документальные исповеди советского человека, пережившего несколько войн и крупнейшую техногенную катастрофу позднего СССР — аварию на Чернобыльской атомной электростанции.

Именно книга Чернобыльская молитва, построенная на рассказах-воспоминаниях свидетелей, ликвидаторов и ученых, работавших на станции, послужила основным источником вдохновения для Крейга Мазина, сценариста знаменитого сериала Чернобыль, ставшего хитом американского телеканала HBO.

В интервью НВ Алексиевич, сама пережившая Чернобыльскую трагедию в близком к зоне поражения Минске, вспоминает факты, оставшиеся за кадром, и делает обобщение: техногенная катастрофа, изменившая жизнь миллионов людей, стала одним из ключевых факторов, в результате разрушивших советский мир.

Мы подписали с НВО контракт на использование историй из моей книги. Сначала я сомневалась, поскольку у меня, наверное, уже с десяток фильмов есть. Думала, будет очередная неудача. Оказалось, что совсем на­оборот, получился некий взрыв.

Глядя на успех сериала Чернобыль от НВО, я думаю: что‑то все же произошло. Что, несмотря на достаточное количество фильмов о Чернобыле, миллионные тиражи книг, трагедия долгое время проходила мимо нас. Мне нравится, что молодежь обсуждает фильм, он, наверное, попал на зарождающееся наше “экологическое” сознание. Мы видим, как природа смыкается и недовольна нами, сколько у человечества проблем уже планетарного масштаба. Это хорошо, что мы о них задумываемся и готовы говорить.

Когда случилась авария на ЧАЭС, я как раз была в Минске. У меня от рака умирала в больнице сестра. И я каждый день ходила к ней, сидела у ее кровати. Помню эти темно-зеленые лужи и эти тучи непонятные, и как все это накладывалось на то мое настроение. И помню таксиста, который вез меня однажды и сказал: “Что такое случилось? Птицы замертво падают или, как слепые, бросаются на стекло! Мы медленно едем, боимся разгоняться, ведь они разбиваются”. Но это все краем сознания как‑то цеплялось.

А потом мне позвонила моя подруга, журналистка из Швеции, и рассказала, что на Чернобыльской атомной станции произошел огромный выброс радиации. И я, как нормальный советский человек того времени, сказала: “Ну, может быть. Наши радиостанции пока молчат, может, там что‑то и произошло, но, думаю, вы преувеличиваете”.

Мы очень медленно освобождались от этого советского наркоза, этой идеи, веры какой‑то в непогрешимость власти. Я ведь выросла в семье коммуниста, меня воспитывали верующей в коммунизм. Дитя сельской интеллигенции, чего взять. И я все это пережила и все это видела.

Когда уже начала работать над книгой о Чернобыле, директор нашего института подарил мне дозиметр. Их одно время выдавали людям в Беларуси, и они трещали вовсю, эти дозиметры. В районных центрах также были сделаны станции измерения, куда нужно было привозить на анализ продукцию. Но кто из крестьян будет что‑то куда‑то нести? Люди смотрят: молоко как молоко, мясо как мясо, картошка как картошка.

Только сейчас мы поняли, что свобода — это долгий путь

А вот церкви в те дни были переполнены, потому что человек не знал, куда обратиться. Ученые ему ничего не могли объяснить, или то, что они объясняли, людям было непонятно. Да и все они были растерянны — ученые, военные, политики. Полное неверие было со стороны людей к местным чиновникам. Потому все обратились к Богу. Я не знаю, о чем они просили, но по ощущениям люди понимали, что мы столкнулись с какой‑то совершенно новой реальностью и тут нам никто не может помочь. То есть человек как бы выскочил из истории одномоментно и оказался в космосе. А этой культуры глобального у нас совершенно не было.

Мне Чернобыльская молитва далась тяжелее прочих моих книг. Я ведь писала и о войне, но не чувствовала себя такой измотанной психологически. А тут‑то уходит муж у знакомой в Чернобыль, и она неделями думает — как? У них только один ребенок. Что делать? Вдруг он вернется и не будет больше детей. То приедешь в деревню — я тогда начала ездить по деревням, — а дети вопросы задают: “А будут у аистов еще птенцы? А будут листики на деревьях опять?”Эти детские вопросы самые тяжелые.

И этот мир вокруг, когда ты идешь по зоне отчуждения, дозиметр постоянно трещит. На твоих глазах коров гонят к воде, а они разворачиваются и не идут. Видно, что‑то в этой реке, в этом месте было не так. Приходим к пасечнику, а он говорит: “Неделю пчелы не вылетают из ульев”. И везде так. Рыбаки не могут червяка достать из земли, он глубоко ушел. Казалось, было такое ощущение, что мир не первый раз с этим сталкивается, в его ДНК все‑таки заложена некая информация об этом, а у нас этой информации нет.

Человеческая культура к этому была совершенно не готова. И если я раньше писала книги о войне, то все‑таки существует тысячелетняя военная культура, даже если ты пишешь антивоенный роман, все равно ты в неких рамках, в некой системе, а тут — пустота.

История про Чернобыль в том числе о том, как советская система не считала человека какой‑либо ценностью. Но начинается все не с советского времени. Это заложено глубоко в нашей истории, когда на наших пространствах само устройство жизни не было настолько пристроено к человеку или не настолько шло от желаний людей, как, например, в Западной Европе. Я помню, меня когда‑то поразило, как [российскому царю] Александру І [советник царя] Михаил Сперанский говорил: “Отменить надо это рабское право крепостное — и мы будем жить в другой стране, и все будет меняться”. А царь ему говорит: “Да, я это знаю, только некем взять!”То есть он понимал, что эти все помещики, эта темная огромная масса, которая называется Россией, его не поддержит. И это настолько глубоко, настолько в наших корнях.

Когда пришли большевики, они это сознание еще больше милитаризировали, сделали более агрессивным, более сектантским. Так что тут ничего удивительного.

photo_2

ЭТО ТРИУМФ: Светлана Алексиевич получила Нобелевскую премию по литературе в 2015 году "за полифонические сочинения, памятник страданиям и мужеству в наше время"

Я, например, посещала западные тюрьмы, там даже убийцы другие. Он, убийца, приходит, садится с тобой спокойно разговаривать. А приходишь в наши тюрьмы — убийца лебезит: “господин-начальничек, господин-начальничек”, полусогнут, даже если он еще недавно был богатейшим человеком. Так что это такая очень глубокая вещь, и она сверху донизу общество пронизывает.

И пока никто из современных руководителей не сделал попытки вырваться из этого круга, поскольку все они люди того времени. И Владимир Путин, и Александр Лукашенко, и Нурсултан Назарбаев, там еще и восточное идолопоклонство накладывается. Так что наше сознание поражено тотально.

Знаете, мы в 90‑е годы были такие романтики. Думали, вот падет эта “кремлевская стена”, и мы будем такие свободные. У нас будет такая жизнь, как у всех, как на Западе. Не знаю, с чего мы это взяли. Бегали по площадям и кричали: “Свободу! Свободу!”Понятия не имели, что это такое.

Помню таксиста, который вез меня однажды и сказал: “Что такое случилось? Птицы замертво падают или, как слепые, бросаются на стекло!”

Мне нравится философия [российского писателя] Варлама Шаламова, я ей больше доверяю, чем когда Александр Солженицын утверждает, что страдания возвеличивают человека. Шаламов говорит, что лагерный опыт нужен только в лагере, он делает раба и из палача, и из жертвы. Вот мне это ближе. И только сейчас мы поняли, что свобода — это долгий путь. Это долгий путь очищения. Надо ведрами из себя это все вычерпывать, это надо другое образование. Нужна другая элита, которая занимается не тем, с какой ноги встал Лукашенко или Зеленский, а будет заниматься человеком, душой его. Но для этого люди элиты должны быть свободными. А свободных людей у нас нет.

Я думаю, дело с Чернобылем было не только во лжи советской системы о трагедии. Вообще человечество к этому было не готово, все человечество. Я помню, как на моих глазах в Сорбонне спросили у [первого и единственного президента СССР] Михаила Горбачева: “Скажите, почему вы так поступили? Почему вы не стали защищать человека? Почему всегда защищали систему? Ведь вы — президент перестройки”. А он говорит: “Да я сам не понимал, позову ученых — они ничего объяснить не могут, позову военных — они говорят: да брось, только что взорвалась эта бомба, а мы уже через десять часов выпили красного вина и пошли”.

И ты просто в ужасе понимаешь, насколько мы необразованны в этом мире, насколько мы зависим от совершенно среднего уровня людей. Ну что такое социализм, и даже демократия — что такое? Это тотальная власть посредственности, то есть большинства.

Всему миру нужна новая философия взаимоотношений человека с этим миром, с природой. Невозможно ведь включить телевидение, там каждый день на российских каналах или новый танкер, или новый танк, которого, конечно же, в Америке нет, или новый бомбардировщик. А я думаю: какая безумная цивилизация, какие безумные политики у власти, не готовые к новым временам. По­этому, когда я увидела, что у вас все‑таки какой‑то сдвиг, что украинцы — и я рада, ведь во мне тоже есть украинская кровь — все‑таки способны одну, вторую, третью попытку новой жизни сделать, когда я увидела этого вашего молодого президента, я подумала: боже мой, может быть, придут уже новые поколения политиков. Он же не один, за ним придут люди его времени, и они, мне кажется, уже иначе чувствуют мир.

Недавно я увидела в Москве магазин детской военной одежды. Это привело меня в полный ужас. Я подумала: боже мой, как быстро все это произошло, как мгновенно. Так же, как у нас в Беларуси, когда молодежь вышла на улицы и сразу всех посадили. Как мгновенно стала работать эта сталинская машина.

И у меня в книге говорит одна героиня из тех девочек-студенток, которые вышли на площадь: почему пакет, который на голову ее другу надели, когда пытали, передается через поколения, а какие‑то прекрасные мысли Чехова или Бунина не передаются? Пакет на голове, в котором задыхается человек, прекрасно путешествует по нашей истории, а гуманизм — нет.

Сейчас я хочу написать книгу о наших попытках быть счастливыми. Все‑таки взметнулось это пламя частной жизни, люди захотели и поняли ценность близкого человека рядом, детей, дома. Это не мещанство, как многие хотели бы сказать, хотя мещанства много и вот этой какой‑то совершенно нелепой новой буржуазности. Все‑таки хочет человек найти смысл своей жизни, найти смысл, ради чего. Ради любви — а что такое любовь? Что это за утешение, которое дано нам, чтобы не страшно было умирать? Во имя чего некий космический компьютер работает? Есть в этом какие‑то смыслы нашей энергии, которую мы вырабатываем, когда мы счастливы и когда несчастливы. Так что это опять изучение: кто мы, что мы такое.